— Что тебе здесь понадобилось, Тарас? Уходи добром, пока цел…
— Мне бы Оксю повидать… — бормотал виновато Мыльников. — Больно я по ней соскучился… Сказывают, брюхатая она.
— Не твое дело… Проваливай. А ты, Ганька, тоже с ним можешь идти, коли глянется.
К общему удивлению, показался Петр Васильич и проговорил:
— Матюшка, не тронь, в сам деле, Тараса… Его причины тут нет. Так он, по своему малодушеству…
— Да я тебя-то жалеючи, Петр Васильич! — заговорил Мыльников, набираясь храбрости. — Какое такое полное право волостные старики имеют, напримерно, драть тебя?.. Да я их вот как распатроню… Прямо губернатору бумагу подать, а то в правительственный синод. Найдем дорогу, не беспокойся…
Эта болтовня не встретила никакого ответа. Матюшка упорно отворачивался от дорогого тестюшки, Ганька шмыгал глазами, подыскивая предлог, чтобы удрать, а Петр Васильич вызывающе смотрел на Мыльникова своим единственным оком, точно хотел его съесть.
— Что же, я и уйду, — решил вдруг Мыльников. — Нахлебался у зятя щей через забор шляпой… эх роденька!..
Он прошел на прииск и разыскал Оксю, которая действительно находилась в интересном положении. Она, видимо, обрадовалась отцу, чем и удивила и тронула его. Грядущее материнство сгладило прежнюю мужиковатость Окси, хотя красивей она не сделалась. Усадив отца на пустые вымостки, Окся расспрашивала про мать, про родных, а потом спокойно проговорила:
— Помру скоро, тятя…
— Перестань молоть!.. Это для первого разу страшно, а бабы живущи…
— Нет, помру… Кланяйся мамыньке. Так и скажи ей…
Петр Васильич и Матюшка ушли с Сиротки вместе и так шли до самой Богоданки. В виду самого прииска Петр Васильич остановился и тяжело вздохнул.
— Вот как поворачивает Кишкин, братец ты мой!.. Красота… Помирать не надо. А прежнего места и званья не осталось…
Промысловые волки долго любовались работавшим богатым прииском, как настоящие артисты. Эти громадные отвалы и свалка верховика и перемывок, правильные квадраты глубоких выемок, где добывался золотоносный песок, бутара, приводимая в движение паровой машиной, новенькая контора на взгорье, а там, в глубине, дымки старательских огней, кучи свежего хвороста и движущиеся тачки рабочих — все это было до того близкое, родное, кровное, что от немого восторга дух захватывало. Это настоящая работа, настоящее золото, недосягаемая мечта, высший идеал, до которого только в состоянии подняться промысловое воображение. Дух захватывает, глядя на такую работу, не то, что на Сиротке, где копнуто там, копнуто в другом месте, копнуто в третьем, а настоящего ничего.
Петр Васильич остался, а Матюшка пошел к конторе. Он шел медленно, развалистым мужицким шагом, приглядывая новые работы. Семеныч теперь у своей машины руководствует, а Марья управляется в конторе бабьим делом одна. Самое подходящее время, если бы еще старый черт не вернулся. Под новеньким навесом у самой конторы стоял новенький тарантас, в котором ездил Кишкин в город сдавать золото, рядом новенькие конюшни, новенький амбар — все с иголочки, все как только что облупленное яичко.
А Марья уже завидела гостя, и ее улыбающееся лицо мелькает в окне.
— Наше вам, Марья Родивоновна… Легко ли прыгаете?..
— Не до прыганья, Матюшка; извелась вконец.
— Какая такая причина случилась?
— По одном подлом человеке сохну… Я-то сохну, а ему, кудрявому, и горюшка мало.
— Тоже навяжется лихо…
Марья болтает, а сама смеется и глазами в Матюшку так упирается, что ему даже жутко делается. Впрочем, он встряхивает своими кудрями и подсаживается на завалинку, чтобы выкурить цигарку, а потом уж идет в Марьину горенку; Марья вдруг стихает, мешается и смотрит на Матюшку какими-то радостно-испуганными глазами. Какой он большой в этой горенке, — Семеныч перед ним цыпленок.
— Ну так как же, Марья Родивоновна?
— Да все то же, Матюшка… Давно не видались, а пришел — и сказать нечего. Я уж за упокой собиралась тебя поминать… Жена у тебя, сказывают, на тех порах, так об ней заботишься?..
— Экий у тебя язык, Марья…
Марья наклонилась, чтобы достать какое-то угощенье из-за лавки, как две сильных волосатых руки схватили ее и подняли, как перышко. Она только жалобно пискнула и замерла.
— Черт, отстань…
— Выходи ужо в лес… Выйдешь?..
— Да ты ошалел никак? Ступай к своей-то Оксе и спроси ее, куда мне приходить… Отпусти, медведь!
Марья плохо помнила, как ушел Матюшка. У нее сладко кружилась голова, дрожали ноги, опускались руки… Хотела плакать и смеяться, а тут еще свой бабий страх. Вот сейчас она честная мужняя жена, а выйдет в лес — и пропала… Вспомнив про объятия Матюшки, она сердито отплюнулась. Вот охальник! Потом Марья вдруг расплакалась. Присела к окну, облокотилась и залилась рекой. Семеныч, завернувший вечерком напиться чаю, нашел жену с заплаканным лицом.
— Ты это что? — спросил он участливо.
— Да так… голова болит… скучно.
Семеныч был добрый и обходительный муж. Никогда слова поперечного не скажет. Марье сделалось ужасно стыдно, и она чуть удержалась, чтобы не рассказать про охальство Матюшки. Но, взглянув на Семеныча и мысленно сравнивая его с могучим Матюшкой, она промолчала: зачем напрасно тревожить мужа? Полезет он на Матюшку с дракой, а Матюшка его одним пальцем раздавит. Сама виновата, ежели разобрать. Доигралась… Нет, вперед этого уж не будет. «Выходи в лес», говорит. Тоже нашел дуру! Так и побежала, как собачка… Да как он смеет, вахлак, такие речи говорить?..