— Да ты с ума сошел, безумная голова? — накинулся Родион Потапыч на непризнанного зятя. — Куда залез-то?..
— Родиону Потапычу сорок одно с кисточкой… — весело ответила голова Тараса из ямы. — Аль завидно стало? Не бойсь, твоего золота не возьму… Разделимся как-нибудь.
— Да ведь здесь компанейское место, пес кудлатый!.. Ступай на Краюхин увал: там ваше место.
— Сам ступай, коли так поглянулось, а я здесь останусь. Промежду прочим, сам Степан Романыч соблаговолил отвести деляночку… Его спроси.
— Ну, это уж ты врешь!..
— Вот что я тебе скажу, Родион Потапыч: и чего нам ссориться? Слава богу, всем матушки-земли хватит, а я из своих двадцати пяти сажен не выйду и вглубь дальше десятой сажени не пойду. Одним словом, по положению, как все другие прочие народы… Спроси, говорю, Степан-то Романыча!.. Благодетель он…
Старый штейгер плюнул на конкурента, повернулся и ушел.
— Эй, Родион Потапыч, не плюй в колодец! — кричал вслед ему Мыльников, — как бы самому же напиться не пришлось… Всяко бывает. Я вот тебе такое золото обыщу, что не поздоровится. А ты, Окся, что пнем стала? Чему обрадовалась-то?
Родион Потапыч уже на месте сообразил, какими путями Мыльников добился своей делянки, и только покачал головой.
«Эх, слаб Степан Романыч до женского полу и только себя срамит поблажкой. Тот же Мыльников охает его везде. Пес и есть пес: добра не помнит».
Карачунский, действительно, не показывался на Рублихе с неделю: он совестился неподкупного старого штейгера.
А Мыльников копал себе да копал, как крот. Когда нельзя было выкидывать землю, он поставил деревянный вороток, какие делались над всеми старательскими работами, а Окся «выхаживала» воротом добытую в дудке землю. Но двоим теперь было трудно, и Мыльников прихватил из фотьянского кабака старого палача Никитушку, который все равно шлялся без всякого дела. Это был рослый сгорбленный старик с мутными, точно оловянными глазами, взъерошенной головой и длинными, необыкновенно сильными руками. Когда-то рыжая окладистая борода скатывалась войлоком цвета верблюжьей шерсти. Ходил Никитушка в оборванном армяке и опорках, но всегда в красной кумачевой рубахе, которая для него являлась чем-то вроде мундира. Городские купцы дарили ему каждый год по нескольку таких рубах, заставляя петь острожные варнацкие песни и приплясывать.
— Эй, тятенька, шевели бородой! — покрикивал Мыльников палачу из своей ямы.
Это была, во всяком случае, оригинальная компания: отставной казенный палач, шваль Мыльников и Окся. Как ухищрялся добывать Мыльников пропитание на всех троих, трудно сказать; но пропитание, хотя и довольно скудное, все-таки добывалось. В котелке Окся варила картошку, а потом являлся ржаной хлеб. Палач Никитушка, когда был трезвый, почти не разговаривал ни с кем, — уставит свои оловянные глаза и молчит. Поест, выкурит трубку и опять за работу. Мыльников часто приставал к нему с разными пустыми разговорами.
— Поди, в другой раз ночью пригрезится, как полосовал прежде каторжан, — страшно сделается? Тоже ведь и в палаче живая душа… а?..
— Отстань, смола…
Но стоило выпить Никитушке один стаканчик водки, как он делался совершенно другим человеком, — пел песни, плясал, рассказывал все подробности своего заплечного мастерства и вообще разыгрывал кабацкого дурачка. Все знали эту слабость Никитушки и по праздникам делали из нее род спорта.
Втроем работа подвигалась очень медленно и чем глубже, тем медленнее. Мыльников в сердцах уже несколько раз побил Оксю, но это мало помогало делу. Наступившие заморозки увеличивали неудобства: нужно было и теплую одежду и обувь, а осенний день невелик. Даже Мыльников задумался над своим диким предприятием. Дудка шла все еще на пятой сажени, потому что попадался все чаще и чаще в «пустяке» камень-ребровик, который точно черт подсовывал.
— Теперь уж скоро жилка будет, — уверял самого себя Мыльников. — Мне еще покойный Кривушок сказывал, когда, бывало, вместе пировали. Родион-то Потапыч достигает ее на глыби, а она вся поверху расщепилась. Расшибло ее, жилу…
Это была совершенно оригинальная теория залегания золотоносных жил, но нужно было чему-нибудь верить, а у Мыльникова, как и у других старателей, была своя собственная геология и терминология промыслового дела. Наконец в одно прекрасное утро терпение Мыльникова лопнуло. Он вылез из дудки, бросил оземь мокрую шапку и рукавицы и проговорил:
— А черт с ней и с дудкой… Через этот самый «пустяк» и с диомидом не пролезешь. Глыбко ушла жила… Должно полагать, спьяну наврал проклятый Кривушок, не тем будь помянут покойник.
Палач угрюмо молчал, Окся тоже. Мыльников презрительно посмотрел на своих сотрудников, присел к огоньку и озлобленно закурил трубочку. У него в голове вертелись самые горькие мысли. В самом деле, рыл-рыл землю, робил-робил и, кроме «пустяка», ни синь-пороха. Хоть бы поманило чем-нибудь… Эх, жисть! Лучше бы уж у Кишкина на Мутяшке пропадать.
— Так, значит, тово… пошабашим? — спрашивал палач совершенно равнодушно, как о деле решенном.
— Кто это тебе сказал? — воспрянул духом Мыльников, раздумье с него соскочило, как с гуся вода. — Ну нет, брат… Не таковский человек Тарас Мыльников, чтобы от богачества отказался. Эй, Окся, айда в дудку…
— Не полезу… — решительно заявила Окся, угрюмо глядя на запачканный свежей глиной родительский азям.
Мыльников сразу остервенился и избил несчастную Оксю влоск, — надо же было на ком-нибудь сорвать расходившееся сердце.